Сонеты шекспира в переводе Пастернака

Пастернак перевел всего три сонета Шекспира, два из них — до войны, в 1938 году. Непосредственным поводом для перевода была «Антология английской поэзии», которую составлял С. Маршак. Составление затягивалось, а после заключения пакта Молотова-Риббентропа, когда Германия сделалась другом СССР, а Англия — врагом, издание такой антологии стало невозможным. Впрочем, 73-й сонет был опубликован в том же 1938 году в журнале «Новый Мир», № 8 (вместе с двумя песенками из шекспировских пьес), сонет66 — двумя годами позже в журнале «Молодая гвардия», № 5–6 (1940).

У перевода 74-го сонета другая история. Он был выполнен в 1953 году по просьбе Григория Козинцева для театральной постановки «Гамлета» и напечатан посмертно в 1975 году. Существенно то, что 66 и 73 сонеты переводились до появления сонетов Шекспира в переводе Маршака, а сонет 74 — после, и хотя, как пишет Пастернак Козинцеву, «без мысли о соперничестве», но определенно с мыслью сделать точнее, ближе к оригиналу, особенно в начале и в концовке. Цитирую из того же письма: «Глыбы камня, могильного креста и двух последних строчек С. Я.: черепков разбитого ковша и вина души в подлиннике нет и в помине».

Этими сведениями об истории переводов Пастернака я ограничусь и обращусь к текстам. Начну с шестьдесят шестого сонета. На тот момент (1938 год) существовало несколько дореволюционных переводов, среди которых можно отметить, пожалуй, лишь перевод Владимира Бенедиктова, в котором местами узнается пафос переводчика «Пира победителей» Барбье.

 

Я жизнью утомлен, и смерть — моя мечта. 
Что вижу я кругом? Насмешками покрыта, 
Проголодалась честь, в изгнанье правота, 
Корысть — прославлена, неправда — знаменита. 
Где добродетели святая красота? 
Пошла в распутный дом: ей нет иного сбыта!.. 
А сила где была последняя — и та 
Среди слепой грозы параличом разбита. 
Искусство сметено со сцены помелом: Безумье кафедрой владеет. 
Праздник адский! Добро ограблено разбойническим злом; 
На истину давно надет колпак дурацкий. 
Хотел бы умереть; но друга моего 
Мне в этом мире жаль оставить одного.

 

Кроме того, имелся новый перевод Осипа Румера:

 

Я смерть зову, глядеть не в силах боле, 
Как гибнет в нищете достойный муж, 
А негодяй живет в красе и холе; 
Как топчется доверье чистых душ, 
Как целомудрию грозят позором, 
Как почести мерзавцам воздают, 
Как сила никнет перед наглым взором, 
Как всюду в жизни торжествует плут, 
Как над искусством произвол глумится, 
Как правит недомыслие умом, 
Как в лапах Зла мучительно томится 
Все то, что называем мы Добром. 
Когда б не ты, любовь моя, давно бы 
Искал я отдыха под сенью гроба.

 

В целом, это вполне достойный перевод. Сомнение вызывают лишь строки 11–12: «лапы Зла» какие-то мелодраматические, «мучительно томится» — масло масленое, и какой резон, кроме накрутки лишних слогов, в этой словесной параболе: «Всё то, что называем мы Добром» (вместо просто «добра»)? Да и последние две строки слабоваты: в оригинале сонет кончается угрозой разлуки: ‘Save that, to die, I leave my love alone’, а у Румера — «отдыхом под сенью гроба».

Перевод С. Маршака был сделан значительно позже, в 1947 году. Увы, в нем не задалось буквально всё – от первой строки «Я смерть зову. Мне видеть невтерпеж…» — до последней: «Но как тебя оставить, милый друг?». И «невтерпеж», и «мерзостно», и «милый друг» — речения, которых именно в этом контексте лучше было избежать, и уж совсем какофонией звучит сочетание их в одном сонете.

Здесь я хочу решительно отстраниться от критиков, свирепо нападающих на Маршака, отвергающих его Шекспира вообще. Среди них не только переводчики, одарившие мир собственными вариантами сонетов и, естественно, заинтересованные в посрамлении знаменитого конкурента. Есть и другие — в том числе, например, Юрий Карабчиевский, – честные и тонкие, говорящие массу верных вещей, но склонные при этом к слишком резким обобщениям.

Приведу однако отзыв одного из лучших критиков русского зарубежья, строгого и беспристрастного Владимира Вейдле, который в 1960 году в Париже писал о сонетах Шекспира в переводе Маршака: ««Все они переведены прекрасно, и совершенно однородным образом. Поэтику Шекспира переводчик упростил, но никакого насилия над ней не произвел; сохранил главное, пожертвовал сравнительно второстепенным. Русский же его поэтический язык, необыкновенно гибкий, остается всегда естественным и проявляет певучую плавность, которую никак не смешаешь с безличной гладкостью. Переведен им Шекспир, хоть и менее счастливо, чем им же переведенный Бёрнс, но позволительно все-таки сказать — как нельзя лучше. Большего требовать — по сю сторону чуда — нельзя» .

В целом, я согласен с этой оценкой. Однако в большой работе абсолютной ровности достигнуть невозможно, неизбежно что-то выйдет лучше, что-то хуже, — это закон. И приходится только сожалеть, что в замечательной работе Маршака таким неудачным местом (по сути, провалом) стал 66-й сонет — знаменитый Шестьдесят Шестой. В эпоху сталинской деспотии это стихотворение звучало, по меньшей мере, вызывающе. Вообразим себе: на дворе тот самый 1938 год. Трудно представить себе лучшую акустику для этих четырнадцати шекспировских строк. И Пастернак не упустил случая высказаться в полный голос против окружающей его «злобы дня»:

 

Измучась всем, я умереть хочу. 
Тоска смотреть, как мается бедняк, 
И как шутя живется богачу, 
И доверять, и попадать впросак, 
И наблюдать, как наглость лезет в свет, 
И честь девичья катится ко дну, 
И знать, что ходу совершенствам нет, 
И видеть мощь у немощи в плену,
И вспоминать, что мысли заткнут рот, 
И разум сносит глупости хулу, 
И прямодушье простотой слывет, 
И доброта прислуживает злу. 
Измучась всем, не стал бы жить и дня, 
Да другу трудно будет без меня.

 

Первое, на что обращаешь внимание, — динамизм, мощный накат строк. Ни в оригинале, ни в одном из других переводов нет такого количества глаголов, как у Пастернака; целых 19 на 14 строк (не считая деепричастий и причастий)!

Во-вторых, важно, что, в отличие от перевода Осипа Румера, также построенного на глаголах, здесь анафорой, то есть повторяющимся союзом, сшивающей строки сонета в единое целое, служит не громоздкое «как», а более легкое и динамичное «и», придающее тексту оттенок библейской пророческой риторики.

В-третьих, сравнивая перевод с оригиналом, легко заметить, что одно английское слово to behold («видеть») расщепляется в переводе на пять. Если прочесть русский сонет по инфинитивам, образующим его грамматический каркас, получится: «Тоска смотреть… и наблюдать… и знать… и видеть… и понимать…» Какой выверенный ряд глаголов, ведущий от поэтического раздражения к безысходному пониманию-отчаянию!

Но самой оригинальной чертой, отличающей перевод Пастернака от других переводов того же сонета, является необычная густота просторечных оборотов и идиом. «Тоска смотреть», «мается», «попадать впросак», «лезет в свет», «катится ко дну», «ходу нет», «заткнуть рот», «слывет» и так далее. Здесь уже, как у Крылова, стирается грань между использованием народного речения и созданием нового. Я имею в виду, например, такие отчеканенные формулы, просящиеся в словарь поговорок, как «прямодушье простотой слывет», «доброта прислуживает злу».

Этим густым поговорочно-просторечным языком достигается удивительный эффект. Приговор времени выносится не от лица поэта как выделенной индивидуальности, но словно от имени самого народа, носителя языка, от имени выразившихся в языке народного опыта, народного нравственного инстинкта. Это, конечно, «толстовское» в Пастернаке, это главная триада его зрелого творчества: язык — народ — совесть.

Неповторимый стиль Пастернака, узнаваемость его переводов — то, что часто ставят ему в вину. «По когтям узнают льва». Эти «когти» Пастернака — сила и органичность его переводных стихов, их полнозвучие и укорененность — не в литературном, очищенном, а в великорусском, «далевском» языке.

Прочтем пастернаковский перевод 73-го сонета.

 

То время года видишь ты во мне,
Когда из листьев редко где какой, 
Дрожа, желтеет в веток голизне, 
А птичий свист везде сменил покой. 
Во мне ты видишь бледный край небес, 
Где от заката памятка одна, 
И, постепенно взявши перевес, 
Их опечатывает темнота. 
Во мне ты видишь то сгоранье пня, 
Когда зола, что пламенем была, 
Становится могилою огня, 
А то, что грело, изошло дотла. 
И, это видя, помни: нет цены 
Свиданьям, дни которых сочтены.

 

По-английски начало звучит так:

 

That time of year in me thou mayst behold, 
When yellow leaves, or none, or few, do hang…

 

Тут у Шекспира как бы раздумье вслух: «Когда желтые листья — если они там есть — или остатки листьев…» — сквозь условность сонетного жанра прорывается живая интонация, косноязычное, мучительное рождение фразы. Кто, кроме Пастернака, мог это так перевести? «Когда из листьев редко где какой…» При всей элементарности и естественности этого выражения — «редко где какой» — оно ведь впервые вовлечено в стихи! Во всей русской поэзии его не сыщешь. И как точно это соответствует стиху Шекспира: «Whenyellowleaves, ornone, orfew…»

Или вот эти строки: «Во мне ты видишь бледный край небес, / Где от заката памятка одна…» След заката — след ожога — назван интимным, «женским» словом: «памятка», и эта, как сказали бы англичане, understatement (недомолвка), делает свое дело: укол оказывается сильнее удара копьем. Невозможно объяснить, что совершает Пастернак в своих переводах, но его работа пробивает сердечную корку читателя до самых артезианских глубин. Происходит то, чего, по выражению Вейдле, нельзя требовать «по сю сторону чуда». Потому что это уже по ту сторону чуда.

В заключение хочу высказаться по поводу одной теоретической ошибки, которая вновь и вновь повторяется в критике переводов. Замечательный переводчик В.В. Левик, разбирая переводы шекспировских пьес, приходит к выводу, что Пастернак «изменил стиль Шекспира». Интересно, что к Маршаку — антиподу Пастернака в переводе – предъявляется в точности такое же обвинение: «Сонеты Шекспира в переводах Маршака – это перевод не только с языка на язык, но и со стиля на стиль» (М.Л. Гаспаров). В обоих случаях подразумевается, что стиль оригинального автора — это такая вещь, которую можно автоматически перенести с английского на русский. На самом деле, это не так. Поэтический стиль оригинального автора тесно связан с его материнским, родным языком — краткостью или долготой слов, флективностью или аналитичностью грамматического строя, наличием тех или иных лексических пластов и другими факторами. Воспроизвести его в другом языке невозможно. Можно лишь уловить главные инварианты стиля автора и постараться их сохранить в переводе. Но стиль как таковой каждый раз нужно заново создавать в родном языке. Так что перевод всегда есть «перевод со стиля на стиль». Здесь не вина переводчика, а осознанная необходимость.

Приведем пример. Концовка сонета 73 по-английски: «This thou perceivest, which makes thy love more strong, / To love that well which thou must leave ere long». Буквально: «Ты видишь это, и это делает твою любовь сильней, дабы любить то, что ты должен (должна) вскоре покинуть». Этот сухой, «логический» синтаксис естественен для английского языка, но не для русского. Переводчик обосновано «изменяет стиль», находя его русский эквивалент, способный выразить то же движение души: «И, это видя, помни: нет цены / Свиданьям, дни которых сочтены». Мудрость Пастернака-переводчика в том, что, меняя слова и меняя синтаксис, он сохраняет грустную логику-арифметику оригинала, вводя в текст бухгалтерские мотивы «цены» и «счета». Стиль изменен, но поэтическая суть осталась той же.

Аналогичныйпример— концовка следующего сонета 74: «The worth of that is that which it contains, And that is this, and this with thee remains». В буквальном переводе: «Ценность этого в том, что оно содержит, а оно есть вот это самое, и это остается с тобой». Опять та же игра в схоластику. Стиль, воспроизвести который по-русски нельзя, он чужд строю русского поэтического языка. Пастернак и здесь ближе всех к духу и стилю оригинала: «А ценно было только то одно, / Что и теперь тебе посвящено». Даже шекспировское перетаптывание на одних и тех же словах (that повторяется четыре раза в двух строках, this — два раза) не пропало, но отразилось в звуко-смысловых повторах перевода: «только то одно», «что и теперь тебе посвящено».

Пушкин писал, что следить за мыслью гения — есть уже высокое наслаждение. Читать гениального писателя в переводе другого писателя того же масштаба значит следовать за двойною нитью мысли — автора и переводчика — нитью, переплетенной, перевитой, как хромосома.

Переведенное стихотворение есть дитя, у него двойная наследственность. Как это происходит? Переводчик смотрит на красоту оригинала, влюбляется в него — и по закону страсти, по закону неизбежного Эроса, стремится им овладеть. Рождается стихотворение, в котором мы с умилением узнаем черты обоих родителей. Иногда говорят: переводчика не должно быть видно, он должен стать прозрачным стеклом. Но дети не рождаются от прозрачных родителей; чтобы зачать ребенка, нужны создания из плоти и крови.